
Иконопись открытых лиц. Открытых нашему взгляду до предельно возможной боли сочувствия, сострадания, несогласия с несправедливостью мироздания… до предельно же возможной радости материнской любви, отцовской гордости, уверенности в человеческом благородстве и силе свободного духа…
Бьющий с экрана экстаз размаха труда сотворения нового мира и раскрытия всей сияющей высоты, спасенного из плена темного прошлого, юного человека будущего…
Фильм-фреска, фильм-плакат, фильм, бьющий наотмашь остротой деталей вечных сюжетов и, одновременно, открывающий новые горизонты возможного в никогда прежде не виданном размахе задач, которые поставила себе, загоревшаяся безумной мечтой о достижимости всеобщего земного счастья, моя страна…
Невозможная в своей всепобеждающей вере в возможности человека улыбка товарища Сергеева (Николая Баталова). Невозможная… но вот она — есть. Вот этот смех, эта открытость, эта уверенность в своих и наших силах, для которых нет никаких преград.
Вера в человека. Вера в Человека. Вера до самопожертвования. Которым — вот чудо евангелия 20 века — и рождается тот человек, который достоин и этой веры, и этой жертвы.
. . .
Да, человек слаб. Да, человек смертен. Да, случайность правит нашей обыденностью… вплоть до болезни, вплоть до помутнения рассудка, вплоть до смерти.
Вот начинается самый счастливый день в семье — день рождения выросшего сына. Влюбленные лучащиеся глаза матери не могут насмотреться на своё чудо. Отец возносится над нелегкой обыденностью счастьем гордости. Сын купается в гармонии мира…
Одно нелепое столкновение, несколько сантиметров неудачного падения и ничего этого нет. И ничего не поправишь.
Это невозможно принять. В это невозможно поверить. Это не может быть.
Навсегда ненужный стакан воды в окаменевших руках сына. Остановившийся взгляд отца. Деловитые, убийственно медленные движения медицинской бригады — «Мы мертвых не лечим»…
Мир рухнул. Мира больше нет. Лохмотья души отца не могут принять, что мир вокруг продолжает быть. Глаза отказываются видеть, что все не рухнуло вместе с её жизнью. Мир предал его — а он отомстит ему медленной смертью своего Я в фантазмах алкогольного пойла. Мир предал — но и сын его предал — как он может выглядеть таким же каким был. Как он может спать, как он может слушать своё радио — когда мир рухнул!
А потом сын пропал. И наступила трезвость. Трезвость горя еще большей потери. Потери от действий своих рук…
Это короткий эпизод фильма — вводная часть истории, которая приближает судьбу сирот к тем семьям, которые спят в своем самодовольстве комфорта, построенном на песке эгоистичного самообмана в прочности — «мы же правильные, не то что они»… Эпизод — чтобы разбудить.
Эпизод-плакат — не допускающий даже тени мысли о пошлости и банальности — потому что не бывает такой высоты искренность пошлой и банальной.
А «гулящая» девочка с сифилом… А упившийся Васька-Буза, убивающий свою собаку и пошедший крушить всё вокруг, ведь «уже всё равно»… А Фомка-Жиган, властелин изнанки мира, ради доказательства своей власти строящий бордель в лесу…
А Мустафа-Ферт — бьющая через край уверенность в своей фартовости, означающая хождение по самому краю. Максимализм самоуверенности до самоотречения. Радость жизни несущейся вперед убежденности в своей счастливой судьбе, которую ты сам же еще и еще подталкиваешь...
(Когда твоё Я, твоя самость, твоя душа живет только из себя — целостная без трещин, без зазора, без тени сомнения — заполняя всё собой до целого твоего мира — мир без тебя для тебя не мыслим — ты веришь в свою удачу [что прямо тождественно твоей вере в свое существование, а что может быть несомненнее], потому что так устроен мир и по-другому быть не может — веришь настолько, что без колебаний кидаешь всю свою жизнь ради других, которых ты сам, самовластной волей хозяина вселенной, решаешь защищать и оберегать…)
Все эти истории и лица бьют в зрителя самой сильной правдой — правдой искренней веры художника — умеющего свою искренность не предать компромиссами и косорукостью.
. . .
Фильм-призыв. Фильм-проповедь. Фильм — гимн христианству, запретившему так себя называть.
Превознесение новых святых, новых монахов — творящих посюсторонний рай, спасающих вокруг себя малых сих, борющихся с посюстсторонними чертями…
Фильм 1931 года — мастерская игра светом и тенью, игра эмоций и ожиданий, игра страха и надежды, игра жизнью и смертью?
— Нет! Это были не игры.
Фильм — как и эпоха, его родившая — они оттуда, где играться в игры перестало быть интересным, где игры в царя горы и игры в бисер выпали из списка сколь-нибудь стоящих занятий человека, — а вместо них разворачивалась самая серьезная что ни на есть Работа — работа оплачиваемая всей жизнью — работа над реальностью, чтобы её взнуздать и поставить на службу — чтобы она сейчас и навсегда перестала быть игрой случая, а стала гарантией непрерывно возрастающего счастья бытия человеком.
Получилось ли это у наших дедов-прадедов?
— Нет. Но ведь еще не вечер. Парижская коммуна продержалась 72 дня. Советская власть — 73 года…
Никакой порыв человеческого духа не бывает напрасным, пока живы те, кто помнит о нем и продолжает хоть в каком-то виде его.
P.S.
Прототипом коммуны из «Путевки в жизнь» была Болшевская трудовая коммуна. Коммуна и, перенесенный ранее из Петрограда, Орудийный завод фактически положили начала городу, который мы сейчас все знаем как Королёв — крупнейший в России наукоград, космическая столица России.





.